Інстытут беларускай гісторыі і культуры

“Мы начинаемся с идеи себя, и мы должны как следует высказать белорусскую идею”

Интервью профессора Н.И. Крюковского журналисту газеты «Літаратура і мастацтва» Юрию Залозко (“ЛіМ”.– № 3. – 25 сентября 1993 г.)ЗОЛОТОЙ ВЕК БЕЛАРУСИ И НАСТОЯЩЕЕ 1Профессор Крюковский про эстетику, о времени и о себе:

«Эстетика – моя первая и самая сильная любовь. Если лингвистика, говоря фигурально, некоторое время была для меня законной женой, которую я уважал и любил, то эстетика была сначала моей тайной, а потом и официальной любовницей, зачарованным которой я остаюсь до сих пор. Эстетикой начал заниматься еще в студенческие годы на филфаке БГУ, дипломная работа была по эстетике. Уже в той работе, кстати, появились первые зерна эстетической концепции, над которой потом работал почти всю свою жизнь. Увлекался и лингвистикой, и когда из-за беспартийности не был принят в аспирантуру по эстетике, К. Крапива взял меня на работу в Институт языкознания АН БССР.

Это очень помогло в дальнейшем. Пройдя хорошую школу строгого лингвистического мышления в Институте языкознания (а лингвистика, пожалуй, самая строгая и точная из всех гуманитарных наук), я оказался неплохо вооруженным методом логического исследования. Помогло также и увлечение гегелевской диалектикой. В послевоенной белорусской эстетике того времени, которая представляла собой убогий слепок из того, что писали московские и ленинградские мэтры, царила удивительная смесь цитат из классиков марксизма-ленинизма и сырых эмпирических фактов искусствоведения. Мне, молодому ученому, захотелось применить в эстетике более строгие логические методы, опираясь на Гегеля и новейшие достижения логики, лингвистики, кибернетики и теории информации. Но не тут-то было, как говорят русские, – как я узнал гораздо позже из печально известной книжки М. Яковлева “ЦРУ против Советского Союза”, такие подходы к эстетике в пятом Управлении КГБ квалифицировались как “происки” американских спецслужб. А тогда в начале 60-х, меня быстро и просто поставили на место: провалили докторскую диссертацию по книге “Логика красоты” и почти двадцать пять лет не давали возможности защищать ее, тщательно вычеркивали из специализированных научных журналов и изданий мою фамилию и ссылки на мои работы. Не могли простить в ЦК КПСС, который курировал также и эстетику, что я больше опирался на Гегеля, Фрейда, Шпенглера, Тойнби и Сорокина, чем на Маркса с Лениным, что ни в одной из пяти написанных книг по эстетике и лингвистике не ссылался ни на съезды КПСС, ни тем более на выступления генсеков.

Тем не менее, кое-что удалось сделать. Это, прежде всего, разработка новой классификации эстетических категорий, составляющих логическую основу эстетики как науки, обоснование связи между этими категориями и понятием стиля в искусствоведении (при его обусловленности общим ходом развития общественно-экономических формаций), кибернетическая трактовка этих взаимосвязей. Разработанный метод применил для анализа физической красоты человека и в особенности красоты женского тела. Создана концепция человека как биосоциального единства. Все это оказывается плодотворным сейчас, при разработке общей теории и истории культуры. Так что определенные достижения есть и, надеюсь, белорусской эстетике за них не будет стыдно. Книги мои переведены за рубежом, достаточно известны на Западе. Но что касается Москвы… Там и ухом не вели в сторону Беларуси, всячески замалчивали, в частности, мои разработки. Более того, во времена перестройки в Москве открывается Институт человека, создатели которого тоном первооткрывателей заявляют о необходимости для философии рассматривать человека как биосоциальное единство. Про мою концепцию, разработанную в 60-е годы, – ни слова.

Это нечто более кощунственное, чем научное эпигонство, это – попрание нашего, белорусского приоритета во взгляде на человека как эстетический объект. Циничное, без каких-либо колебаний совести, приуменьшение Москвой интеллектуальных наработок в республиках составляет, на мой взгляд, одну из самых позорных и самых туманных страниц советской истории. Мы еще узнаем с течением времени, сколько наших мыслей присвоил себе так называемый центр. Все мы гнулись перед центром, так как гнули нас очень сильно: мыслили относительно центра, боролись за публикации в центральных изданиях. Я, может, и жалею теперь, что писал свои книги по-русски, несмотря на игнорирование моих разработок московско-ленинградскими авторитетами. Для меня наука приобрела адекватный смысл тогда, когда я начал мыслить относительно самого себя и относительно своей, белорусской культуры, перешел, что называется, с москвоцентристской на минскоцентристскую систему координат.

Ю. Залоска: – Николай Игнатьевич, может, начнем с самого простого вопроса: что такое культура вообще?

Н. Крюковский: – Про культуру одним словом не скажешь. Это понятие появилось в истории философии относительно недавно, но говорилось и говорится о культуре очень много. Одних только определений понятия существует более 250! Однако пока нельзя сказать, чтобы мы уже все знали про это интересное, обширное и очень сложное явление – культуру. В традиционном марксизме и тем более в марксизме-ленинизме культуре не очень везло: единственное, что здесь более-менее уверенно утверждалось, – это то, что существуют две культуры соответственно существованию двух классов – угнетателей и трудящихся. На Западе и в российской философии также существовало большое разночтение в трактовке культуры. Если на Западе развитие культурологии шло в направлении все более мелкого эмпирического анализа составляющих и особенностей конкретных культур, то российские религиозные философы В. Соловьев, С. Булгаков и другие склонялись к абстрактным, универсальным ее трактовкам, иногда принимавшим почти богословский характер. Хотя и там и тут было немало интересных, плодотворных концепций.

Культуру трудно определить в нескольких словах, тем более что само слово культура широко и в разных смыслах применяется в быту. Логично начать разговор о культуре с метафорических, образных определений. Мне, например, нравится метафора французского культуролога К. Леви-Строса: если принять дикую, нетронутую человеком природу за сырое, то культура – это уже что-то приготовленное. Немец Г. Касирер сравнивал культуру с раковиной моллюска, а великий Ф. Шиллер – с коралловым рифом, созданным полипами. Если же оставить в стороне метафорические сравнения и попытаться дать научную формулировку, то я склоняюсь к следующему: культура есть целостная совокупность материальных и духовных ценностей, созданных человечеством в процессе его исторического развития и способствуют полноценной и счастливой жизни всех людей.

Человек – это биосоциальное единство. Во взаимодействии с природой он стремится удовлетворить свои телесные и духовные потребности и создает ценности, которые соответственно делятся на материальные и духовные: пищу, одежду, жилище, орудия труда и быта и – определенные знания, информацию о внешнем мире и о себе. Носителями этих двух видов ценностей являются материальные вещи и язык как объективное сознание человека. Между вещами и словами заключается широкий промежуточный слой художественной культуры, соединяющей собственно материальную культуру и культуру собственно дуxовную. Например, дизайн и прикладное искусство граничат с чисто материальной культурой, предметами утилитарного производства: одеждой, мебелью, керамикой и др. А художественная литература – с культурой духовной – философией, наукой, религией.

Определенные пласты культуры связаны очень тесным диалектическим узлом и образуют целостную систему, в которой по-разному отражается сам человек. Поэтому ошибаются наши государственные руководители, думая, что только экономикой, т.е. материальной культурой, спасется наше общество. Евангельская притча “не хлебом единым” не теряет своей истинности и по сей день. Марксистская установка “бытие определяет сознание” все-таки примитивна по своей сути. Постсоветский экономический кризис, упадок в республиках бывшего СССР надо объяснять, прежде всего, кризисом духа, а уже затем “нарушением связей” и т.п.

Ю.С.: – Таким образом, возможно, и взлёты человечества, которые зафиксированы в истории, обусловлены в большей степени взлетами или падениями человеческого духа, духовности?

Н.К.: – Культура не есть нечто статическое, неизменное. Она развивается, проходя фазы взлета, расцвета и упадка. Западный культуролог О. Шпенглер, автор известной книги “Закат Европы”, метафорически говорил о весне культуры, ее лете, осени и зиме. А за сто лет до него Гёте сравнивал жизнь общества и его культуры с биением человеческого сердца: систола, потом диастола, систола, потом диастола… За этими красивыми метафорами скрываются очень серьезные философские и социологические понятия общественной формации и фаз ее развития. Подход к истории как последовательной смене общественно-экономических формаций довольно широко распространен в мире, может, только наименования и определения отличаются. Каждая формация (срок, по моему мнению, может быть использован и сейчас, это понятие не только марксизма) переживает свою собственную, внутреннюю историю, имеет свою молодость, зрелость и упадок или, по Шпенглеру, – весну, лето, осень, зиму. Такие же фазы развития претерпевает и сам человек как определенный культурный стиль. Об этом философы говорят почти что со времен Платона, а наиболее четко и логично в эстетическом аспекте это показал Гегель.

Маркс и Энгельс также придерживались подобной концепции развития общества, но только в узком, политико-экономическом аспекте. По моему мнению, в этом – основная погрешность их учения… Если понятие формации высоко ценилось марксистами (первобытнообщинный строй, рабовладельчество, феодализм, капитализм и, соответственно, социализм), то понятие фазы, последовательной смены фаз внутри формации не только не интересовали официальных партийных любомудров, но воспринимались ими как нечто крамольное. Предчувствовали, видимо, тут что-то неладное. А нехорошее виделось и без знания Шпенглера. Дело в том, что фазы развития общества обусловлены разным соотношением материального и духовного слоев культуры. “Весной” духовное господствует над материальным (героическая возвышенность, романтический рационализм, самоотверженность и регоризм); “летом” – духовное и материальное гармонично сочетаются (фидиевско-рафаэлевско-моцартовская гармония ума и чувства, ratio et empirio, содержания и формы, духа и тела); “осенью” – материальное преобладает над духовным (так называемый “вещизм”, цинизм, эгоизм, натурализм, бездуховность). И, наконец, “зима” – полное замирание живого, одухотворенного в обществе и культуре, разрушенне прежних идеалов и господство животного, варварства. Исходя из этой культурологической схемы можно было, не читая Шпенглера или Тойнби, увидеть, какую фазу развития проходит наше общество. Именно задолго до так называемой перестройки у нас уже наступила “осень”, и осень глубокая…

Ю.С.: – Извините, а когда в нашей советской стране успела состояться “весна”?

Н.К. В эстетическом аспекте фазы развития общества проявляются следующим образом: в начале, т.е. на фазе становления формации, в человеке и культуре доминируют категории трагического, а затем возвышенного, как превосходство духовного над материальным, идеального над реальным. Вспомните 1920-е годы в нашей стране: абсолютное доминирование идеализма, идеологическая мотивация перевесила все остальное в человеке, включая половой инстинкт. Классический тип человека того времени – Павка Корчагин. Это тип человека советской “весны”. Ради идеологии человек “весны” мог пожертвовать чем угодно: здоровьем, семьей, собственной жизнью, и это считалось нормой.

Ю.С.: – По идее, такая “норма” должна быть явлением временным?

Н.К.: – Да, но это если исходить из классической культурологической схемы, согласно которой «весна» переходит в “лето” и соотношение идеального и реального гармонизируются – тогда наступает период процветания общества. Для характеристики расцвета применяется эстетическая категория прекрасного как гармоничного единства материального и духовного. Но формационная эволюция должна происходить естественным образом, без насильственного ускорения истории. Появление формации нельзя поторопить либо затормозить, так же как нельзя перескочить через обязательный этап общественного развития. Большевики в 1917 году задумали сделать исторический скачок. Россия только начала вживаться в капиталистические формы экономики, как ее толкнули в идеальный социализм. Цена того толчка теперь нам хорошо известна.

Ю.С.: – Произошел сбой в естественном историческом развитии страны под названием Российская империя?

 Н.К.: – Развитие российской истории и во времена до 1917 года происходило преимущественно неестественным образом. Ее, Россию, поднимал на дыбы царь Петр I, этот революционный террорист на троне, как его охарактеризовал Герцен. Нечто подобное происходило и под Владимиром Святым, когда языческой Киевской Руси было жестко навязано христианство, имеющее за собой тысячелетнюю собственную историю от рождества Христова и еще тысячу лет в античности. Психология надрыва стала одной из определяющих констант русского человека. Об этом писал Н. Бердяев, объясняя происхождение российского большевизма. Большевизм лёг на подготовленную почву, люди искренне откликнулись на новые идеалы. Вначале, когда большевики особенно проникновенно верили в свою правоту, трагизм ситуации в средствах пропаганды ретушировался романтическими, возвышенными красками. Но уже тогда, на старте советского взлета, звучали предупреждения, чем этот взлет может закончиться: в письмах В. Короленко к Луначарсокму, в “Несвоеременных мыслях” М. Горького, в “Окаянных днях” И. Бунина. Понимали трагизм революции и представители старой российской интеллигенции, тот же Н. Бердяев, например, и его коллеги по “философскому пароходу”, которые были высланы из Советской России в 1920 году.

Несвоевременность и искусственность перехода к социализму, минуя капитализм, постепенно начали понимать и сами большевики, которые под давлением реальности быстро перерождались, и тогда они обратились к насилию, разбою, чем не особенно пренебрегали от начала революции. Политический террор, индустриализация, коллективизация, концлагеря… Этому очень способствовали и личные черты пришедшего к власти Сталина – невежество, коварство, чудовищная жестокость. Диктатура, которую сам Маркс считал лишь временным средством “переходного периода”, была принято Сталиным за сущность социализма. Страна стала походить на самолет, которому слишком задрали нос, чтобы набрать высоту. Скорость в результате начала падать. Уже никакие горбачевские ускорения и перестройки не смогли предотвратить катастрофы: самолет-страна сорвался в штопор, разваливаясь на куски…

 Ю.С.: – Из Вашей метафоры можно понять, что советская культура имела только две фазы: взлета и падения, миновав фазу гармонии – “лето”?

Н.К.: – Такой “пробел” был неизбежен, так как взлет, хотя и долго готовился идей, но, выполнялся, однако, по искусственной траектории, которая в реальности оказалась похожей на график производной от недифференцируемой функции: она имеет рост и уменьшение, но нельзя зафиксировать сам момент горизонтального перехода из одного состояния в другое.

Ю.С.: – Мертвая точка, пустота?

Н.К.: -Во всяком случае нам трудно найти в советской 70-летней истории фазу гармонии, счастья – свой ​​век Перикла. Художественная культура отражает только взлет и падение, трагическое и уродливое, не в силах найти в реальности красивое или хотя бы комическое. Советское время нам не оставило в наследство красивого, выработанных культурой классических эстетических идеалов. Приближением к гармоничному и прекрасному можно считать разве что определенные произведения литературы и кинематографа 1950–60-х годов (вспомним фильмы с участием В. Тихонова, А. Баталова, Л. Куравлева). Особыми свидетелями “гармонизации” эпохи являются фотографии тех лет – настолько одухотворенные, гармоничные лица людей на них.

 Своеобразным барометром эстетического состояния общества является художественная и жизненная трактовка любви. До войны тема любви была почти запретной, слишком платонизованной. После войны женщина начинает занимать нормальное место в культуре – платоническое тесно взаимосвязано с физическим, телесным (насколько внешне более привлекательны для мужчин героини фильмов 1950-х годов в отличие от героинь кинематографа лет 30-x!). Внешний антураж любви после войны был романтическим. Молодежь в 1950–60-х годах увлекалась классической музыкой, оперой, были широко распространены духовые оркестры.

Ю.С.: – Оказывается, что реальная жизнь начала все-таки побеждать жизнь идеальную?

Н.К.: – Реальная жизнь вроде стала выбиваться из-под идеологического колпака. Во многом это обусловлено войной, во время которой Сталин вынужден был позволить народу проявить чувство патриотизма и национальной гордости. После войны нужно было отстраивать страну, восстанавливать разрушенное хозяйство, а с такой задачей тоталитарная идеология справиться одна не могла: нужно было ослабить идеологическое давление на общество, чтобы оживали его внутренние, жизнесозидательные силы. Хотя после войны началась новая волна идеологизации, но она уже не была такой стабильной и ровной – случилась смерть Сталина, XX съезд, авантюризм Хрущева, затем хрущевская «оттепель» быстро сменилась брежневскими заморозки.

Ю.С.: – Настала «осень» советской культуры?

Н.К.: – Да, застой – это “осень”, фаза падения в культуре с соответствующими проявлениями категорий комического и низкого, с их переходом в уродливое. Перестройка символизировала переход “осени” в “зиму”. С начала 90-х годов на постимперском географическом пространстве царит настоящая “зима” культуры, время, когда материальное полностью преобладает над духовным, реальное над идеальным, потребности тела над запросами духа. Особенно ярко проявляется “зима” культуры в сфере половых отношений, в той же трактовке любви: здесь в центре находится сексуальное, физиологическое удовлетворение, а нравственное понятие любви почти забылось. Я понимаю возмущение дедушек и бабушек, старшего поколения вообще образом жизни и поведением современной молодежи…

 Ю.С.: – Во время этой “зимы” многие пытаются спасаться наработками Запада. Как вы относитесь к такому подражательству и, кстати, какой период культуры переживает нынешний Запад?

Н.К.: – В своем эстетическом падении мы молчаливо обгоняем Запад. “Бог трахнул Марию, и она родила Христа”, – так, кажется, в Америке еще ​​не пишут, как написала молодая российская писательница госпожа В. Нарбикова. Спасение нашей белорусской культуры не заключается, на мой взгляд, в ее американизации или вестернизации. Западная культура и американская в особенности также находятся на фазе снижения. Правда, западное снижение более плавное, медленное, чем наш катастрофический штопор. Там оно напоминает, скорее, мягкое и приятное размещение. В свое время А. Герцен писал: “Париж, несомненно, разлагается, но разлагается очень приятно”. Мы объединились с Западом единым эстетическим знаком, знаком падения, но разница – в угле, крутизне траектории этого падения. В таких условиях неверно хвататься за западную культуру, ибо она сослужит нам милость “чугунного спасательного круга”.

Следует также отметить, что развитие западной культуры шло естественной нравственной походкой, она не есть результат единичных экспериментов. Западная культура относительно спокойно прошла фазы своего развития, она старше нашей культуры на несколько тысячелетий (где и какими мы были, например, во времена сооружения Парфенона, не говоря уже о египетских пирамидах?). Мне вспоминается здесь байка о двух хозяевах, которые строились рядом: один все привел в порядок, смастерил пристройки и сараи, разные удобства, затем только начал собирать гостей, пировать с женщинами. Второй не достроился, не соорудил удобств, но ему, глядя на соседа, тоже хочется попировать, погулять… А может, лучше все-таки закончить стройку? Брак с Западом был бы для нас очень нехорошим мезальянсом, так как Запад – это, если угодно, женщина бальзаковскога возраста, богатая, опытная и немного уже циничная; мы же – молоденький, здоровый, но неотесанный пока что культурой пацан, которому еще расти–подрастать да набираться ума.

Кстати, Запад тоже долго набирался своего ума, сжав зубы, работал на настоящее благополучие. Там все реформы, революции происходили через самосознание, его возникновение предшествовало радикальным социальным сдвигам. В этом одна из более значительных закономерностей истории Западной Европы, которую хорошо исследовал Маркс Вебер в книге “Протестантская этика и дух капитализма”. Европа сейчас отдыхает на капитале прошлого. Кроме того, Запад – это разные национальные ментальности: французская, германская, американская… Нам не получается им подражать, потому что они являются хотя и хорошими, но чужими приобретениями. Подражательство, заимствование западных (или чьих-небудь других) приобретений в критические периоды своей истории – наша историческая болезнь, которая началась во времена Владимира Святого, когда Россия еще не была собственно Россией. Христианство, реформы Петра, большевизм и марксизм шли к нам с Запада. Когда я сегодня слышу от своих молодых коллег-философов об ориентации на Хайдеггера или Гадамера, у меня невольно возникает вопрос: а не пора ли жить своим умом? Мы, белорусы, когда-то занимали свое, почетное место среди народов Европы, сумели выработать свою, самобытную культуру. Нужно это вспомнить сегодня и хорошо осмыслить. Это тем более важно, что и в культуре современного Запада просматриваются яркие упаднические черты, которые очень напоминают нам поздний Рим. Особенно хорошо они видны в искусстве, философии, где царит иррационализм, утрата смысла. Т. Рид, анализируя современную западную живопись, называет ее плодом социальной шизофрении, разрыва рационального и чувственного начал творчества.

Можно сказать, что современная западная культура находится в целом где-то около равновесия, но не на уровне формации, а на уровне человечества как суперсистемы. Равновесие это очень неустойчиво. Трудно спрогнозировать, например, что произойдет с человечеством в будущем. Боюсь, что общечеловеческое наше “лето” уже прошло.

Ю.З.: – Мы беспокоимся за судьбу человечества, оставив заботу о своей собственной. Вы очень хорошо сказали о том, что белорусам не стоит перенимать чужую ментальность. Что же поможет нам дождаться своей “весны”, пережить “зиму”?

Н.К.: – А ласточка нашей гипотетической “весны” уже летает – это белорусская идея, о которой культурологи говорят все смелее и смеле. Самым плохим в нашем подражании Западу прежде было подражание идее. Мы брали чужую идею и пытались жить по ней. А правда была в том, чтобы пользоваться, жить согласно собственной идее. Ведь боремся мы с идеей себя, это, кстати, хорошо понимали славянофилы прошлого века.

Идея себя – это национальная идея. Западные идеи, российская идея – ярко национальные. Мы должны выразить как следует свою, белорусскую идею. Наша культура молодая, для ее роста сейчас очень нужна интегрирующая идея. Пассивность белорусов в то время, когда очень активно взялись устраивать свои национальные хозяйства соседи с востока, севера и юга, можно объяснить именно невыраженностью своей национальной идеи. И поэтому мы должны выразить белорусскую идею.

Нельзя согласиться с теми историками и культурологами, кто склонен считать белорусскую культуру только культурой, скажем так, палеонтологической, хотя и очень ценной. Как известно, американские культурологи так же искренне любят индейскую культуру и озабочены ее исчезновением, но мы знаем, где сейчас сохраняется эта культура – в резервациях. Культуре для закрепления и развития нужна объединяющая, притягательная идея. Еще Эмпедокл считал, что Мир определяют две всеобъемлющие и весьма абстрактные силы – Любовь и Ненависть. Любовь – это сила, которая притягивает и формирует; Ненависть – сила, которая отталкивает и разрушает. Все образуется из комбинации этих двух сил. Если культура поднимается, растет, то, конечно, преобладает Любовь, которая формирует особенности и части в единое целое. Если же преобладает Ненависть, целое тогда распадается.

Русско-советское имперское силовое поле сегодня распалась. Бывшего единого центра нет, возникло множество центров, вокруг которых будут формироваться новые социальные силовые поля. То же будет и в белорусской культуре: силовые линии потянутся к Минску, он будет становиться нашим центром. Кстати, богословы говорят, что Любовь – это Бог. Во всяком случае, наш путь должен вести к Храму, а в Храме должна быть идея нас, идея народа, которая исходит от Бога.

Ю.С.: – Таким образом, внутренняя логика каждой культуры естественно требует ее политической и какой-нибудь другой суверенизации?

Н.К.: – В основе государственного суверенитета должна лежать диалектика юридической формы и культурного содержания. Как у Гегеля: государство – это реальность нравственной идеи. Государственный суверенитет становится реальной силой, когда он наполнен культурным содержанием. И, наоборот, если нет культуры, суверенитет остается пустой юридической формой. Суверенитет – это оболочка, политическое формирование культуры.

У нас сначала акцент был сделан на политическом суверенитете, была возведена в абсолют Декларация о независимости. По идее, провозглашение политической независимости должно стать последней ступенью, по которой поднимается народ в своем становлении. Естественно, принятие Декларации не могло произойти на абсолютно пустом месте. Самая веская причина суверенитета и его основной аргумент – сам народ, имеющий свою культуру. Но определяющими для сущностной суверенизации государства являются атрибуты (составляющие) культуры – язык, художественная культура, философия и т.д. Сделав политический шаг, мы сейчас должны сделать культурный шаг, подтянуть, передвинуть вперед самосознание, которое остается прежним, вчерашним.

Ю.С.: – В нашем Возрождении главый акцент изначально сделан на язык; язык стал абсолютизированным основанием Возрождения и сферой приложения основных возрожденческих усилий, в том числе и государственной политики. Как, по Вашему мнению, оправдан ли основной расчет на язык?

Н.К.: – Надежда на язык и его спасительную функцию в деле возрождения белорусской культуры совершенно справедливая. Язык является носителем, завещанием духовной культуры народа. Более того, можно проследить влияние языка на материальную культуру, их взаимодиалектику. Существует семантическая концепция культуры, согласно которой не только язык как мир слов отражает собой спектр вещей, но и вещевой мир отражает собой язык, что хорошо известно известным археологам. Западные лингвисты и культурологи Сепир и Уорф считали также, что человек видит окружающий мир через систему координат собственного языка. А если видит, то, конечно же, превращает этот мир, пользуясь той же системой координат. Прежде чем сделать материальную вещь, в голове у человека рождается замысел, а думает он на языке, родном языке.

Было бы, однако, не диалектично в деле возрождения ограничиваться только языком – язык только внешнее выражение, «оболочка» культуры, ее своеобразный инструмент. Философы с платоновского времени считали язык формой, а содержанием – смысл. Язык есть форма, которая выражает определенное самосознание, поэтому нельзя возрождать и возродить язык, не заботясь о его содержании, это значит, самосознании – в таком случае язык останется мертвым, не востребованным культурой. Здесь вспоминается образ зомби из американского фильма, который как будто и движется, но душа ему искусственно вживлена. Такое, кстати, происходило с белорусской культурой советского времени, когда она являлась национальной только внешне, по форме, содержание же у нее было чужим, искусственно вживленным в ее тело: марксистско-ленинская философия как выражение ментальности совсем другого социального происхождения и совсем других национальных корней – можно проследить, сколько белорусов–зомби с приписываемой им чужой душой бродит по страницам белорусской советской литературы.

Душа должна быть своей – такой, какой она дается народу изначально, выразительницей души народа является философия как самая интимная, заветная часть национальной культуры. Это самосознание народа, выраженное уже не в чувственно-размытых, туманных художественных образах, а в чистой, дистилированной логической форме. Что касается белорусской философии советского времени (и подавляющей части нынешней), то она не была национальной не только по содержанию, но и по языку – сплошь русскоговорящая и русскомыслящая.

Поэтому спасение культуры в возрождении не одного только языка, но всех компонентов культуры, начиная с материального ее слоя (традиционных народных форм производства, ремесел) и кончая слоем духовном, где на первом месте должна стоять белорусская национальная философия как верхушка культурного дерева.

Ю.С.: – Замечу, что язык белоруса–«зомби», как Вы его назвали, не был аутентичным – достаточно посмотреть русско-белорусские словари под редакцией К. Крапивы, согласно которым белорусский язык действительно может быть воспринят как диалект русского. Кстати, около 40 лет назад в Минске вышла книга Н. Крюковского «Русское лексическое влияние на современный белорусский язык». Название достаточно прозрачное, чтобы не догадаться, что разговор идет о билингвизме. Как бы Вы сейчас, Николай Игнатьевич, оценили русско-белорусское языковое соседство?

Н.К.: – Проблема взаимодействия языков и сейчас представляет большой теоретический интерес в контексте более широкой проблемы взаимодействия культур. В одной из моих книг по эстетике в свое время был поставлен вопрос о взаимодействии различных художественно-эстетических культур, и это была новация.

В середине 1950-х годов, когда писалась упомянутая вами книжка, проблема взаимосвязей многих языков виделась довольно романтично. Я, например, считал, что вполне возможно слияние наций в одну семью с единым, общим языком. Немного позже, штудируя Гегеля, я начал догадываться о недиалектичности такого взгляда на культуру, а в скором времени убедился, что на этой теме идет бесстыдная политическая спекуляция. Если мне предлагали тему докторской диссертации «Взаимодействие близкородственных языков в условиях развитого социализма», у меня хватило ума и интуиции, чтобы отказаться от нее.

Проблема русскоязычного влияния на белорусский язык по-прежнему остра и актуальна. Русский язык оказывал и оказывает влияние на белорусский язык из-за количественного преимущества населения, которое говорит на русском языке; в условиях сознательного перемешивания разных национальных групп, которое проводил центр, белорусский язык не только подвергался влиянию, ассимиляции, но и вообще вытеснялся из сферы традиционного обихода. Влияние русского языка обусловлено также тем обстоятельством, что в нем была большая, чем в белоруском языке, развитая книжная лексика. Причинами этого были также русификационные процессы, из-за которых белорусский язык имеет риск и дальше сохранять свое живое функционирование преимущественно на уровне диалектов.

К этим факторам воздействия русского языка на белорусский нужно относиться по-разному. Миграцию населения можно упорядочить экономическими и другими мерами, которые делали бы миграцию невыгодной. Но необходимо работать и над обогащением белорусского книжного языка. Здесь возможно пополнение лексического состава за счет специальной, научной терминологии, определенное грамматическое развитие. Я, например, до сих пор стою на позиции, которую защищал еще в 1955 году перед, светлой памяти, Кондратом Кондратовичем Крапивой (он был моим первым официальным оппонентом при защите кандидатской диссертации, по ней и была написана книжка), – позиции, согласно которой и в белорусском литературном языке должна быть развитой система причастных и деепричастных оборотов.

One thought on ““Мы начинаемся с идеи себя, и мы должны как следует высказать белорусскую идею”

  1. Licvin

    Мікалай Ігнатавіч Крукоўскі — еўрапейскі філосаф, мысляр еўрапейскага ўзроўня. Прозвішча ягонае мае пачатак ад слова ”крук — стары і мудры крумкач”, а не ад ”крюк”, як чамусьці безграматна пішуць расейскія выданні.